Вспомнив, с какой горькой иронией Майнау говорил о своей покойной жене, Лиана невольно подумала, что если жившая тут женщина и была упрямым, избалованным ребенком, то могла в минуты каприза без опасения топнуть ногами и истерически броситься на пол — под ногами ее находился дорогой пушистый ковер, затканный нежными васильками; во всем изящном и кокетливом будуаре не было видно ни полоски дерева или частички стены, везде, куда ни взглянешь, шелковая драпировка и мягкая мебель!.. Лиана отворила окно: эта покойница положительно упивалась благоуханием жасминов — так сильно наполнял он своим ароматом воздух и даже дорогие кружевные гардины и тяжелые драпировки! Кто знает, не встрепенулась ли гневно «легкая, из кружев сотканная, душа, улетевшая на небо» на «крыльях строгого благочестия», в ту минуту, когда вторая жена, отворивши окно, как бы принимала в свое владение эти покои? Тихий голос, подобно жалобному стону, коснулся слуха Лианы. Она затаила дыхание и прислушалась. Вошла горничная и доложила, что все готово для ее туалета.
— Что это такое? — спросила молодая женщина, переступая порог смежной комнаты, когда тот же таинственный звук снова коснулся ее слуха.
Теперь она ясно слышала, что он доносился к ней из окна.
— Там, напротив, на дереве висят эоловы арфы, баронесса, — ответила горничная. Лиана посмотрела в окно и покачала головой.
— Но в воздухе так тихо!
— А может быть, этот звук доносится оттуда, где уже несколько лет лежит больная женщина, — заметила девушка, указывая на видневшуюся вдали проволочную решетку, за которой возвышался обелиск красноватого цвета. Я этого не знаю, я сама всего дней восемь как в Шенверте… Конечно, людям до этого дела нет, только в кухне говорили, что эту женщину содержат здесь из милости, ужасно, говорят даже, что она некрещеная… Я не хожу сама за проволочную решетку и боюсь большого страшного турецкого вола, что там бродит, а по всем деревьям прыгают обезьяны, эти отвратительные животные!.. Фи!
Лиана молча прошла в соседнюю комнату и беспрекословно отдала себя в распоряжение проворной и словоохотливой горничной. Теперь она надела роскошное платье из дорогой, затканной серебром материи, и когда через полчаса она встретила Майнау в голубом будуаре, то он невольно отступил… Эта «жердь» умела носить платья со шлейфом, и у этой «жерди» были античные руки и плечи, которыми она не щеголяла только по совершенному отсутствию кокетства и по чувству скромности, заставлявшему скрывать их под высоким воротом… На роскошных, изящно причесанных рыжеватых волосах лежал венок из флердоранжевых цветов, отчего он казался таким блестящим на голубом фоне стен, точно был обрызган золотистой росой.
— Благодарю тебя, Юлиана, что ты с таким фактом отказалась от любимой тобою простоты и в моем доме являешься так, как требует этого твое положение, — сказал он ласково, но вместе с тем не скрывая своего изумления.
Она подняла темные ресницы, и не бледно-голубые глаза, a la Lavalliere, а большие темно-серые звездочки, полные ума и серьезной строгости, пристально смотрели на него.
— Не думайте обо мне слишком хорошо! — сказала она ему; у ней не хватало мужества так свободно говорить ему «ты», как это ему удавалось. — Не из скромности оделась я так просто в Рюдисдорфе к венцу, — назовите это гордостью, высокомерием, как вам угодно… Я очень хорошо знаю, что многие женщины из рюдисдорфской мраморной галереи носили порфиру и шлейфы, и я сама имею на это право, которое всегда сумею удержать за собою… Но потому-то я и не могла надеть на себя этот дорогой подарок (тут она указала на белое, затканное серебром платье) в родительском доме, в котором нам не принадлежит теперь ни одного камня. Я боялась, чтобы шелест его не разбудил моих славных предков, дремлющих в фамильном склепе под алтарем, а теперь-то именно им и нужно спать непробудным сном… Здесь я — представительница вашего имени, ему и приличен ваш подарок.
Майнау закусил губу. С неприятным, почти гневным удивлением смотрел он попеременно то на спокойно говорившие уста, то на смело смотревшие на него глаза.
— Да, но если бы Трахенберги и пробудились, то остались бы довольны, — проговорил он, саркастически улыбаясь. — Их всему свету известная фамильная гордость еще живет и умеет энергически заявлять о себе; это наверное вознаградило бы их за потерю состояния, о которой ты напоминаешь.
Лиана ни слова не ответила ему, но медленно и величественно прошла в дверь, которую он отворил ей с низким, почти ироническим поклоном. Сопровождая ее теперь, Майнау точно переродился: он не походил на того светского человека, который вел ее в Рюдисдорфскую церковь, словно к обеденному столу; не таким он был и в лесу, когда управлял бешеными лошадьми, следил торжествующим взглядом за удалявшейся бледной герцогиней, — в эту минуту происходила в нем та же борьба, которую только что пережила его молодая жена. Он глубоко раскаивался в сделанном им важном шаге, на который решился, поверив обещанию графини, что он получит в Лиане такую жену, из которой может делать все, что захочет… Еще было время, еще его церковь не освятила их союза… Вдруг шелест ее длинного тяжелого шлейфа затих. Лиана остановилась и высвободила свою руку из-под его руки; он тоже принужден был остановиться и с удивлением посмотрел на нее. Один взгляд на ее побледневшее лицо мог объяснить ему то, что происходило в пей; с вырази юльной насмешливой улыбкой взял он ее снова под руку и пошел вперед мимо парадно одетой замковой прислуги, выстроившейся шпалерою перед церковною дверью… Значит, его решение было непоколебимо, и она пошла далее, но уже не как овечка, обреченная на заклание: гордая бабушка в зале ее предков могла бы теперь порадовался величественным манерам своей внучки, по спокойному, сдержанному лицу которой нельзя было и предположить, как трепетно билось ее сердце.