— Итак, Габриель не будет ни монахом, ни миссионером? — спросил он насмешливо и отвернулся, чтобы не видеть бестактности ключницы. — Могу ли я узнать, какое высокое назначение имеешь ты в виду для этого драгоценного экземпляра человеческого рода?
— Дядя, этот тон меня больше не смущает Долго имел я слабость бояться этого «милого тона»; я разыгрывал роль холодного насмешника только для того, чтобы не сделаться, как «человек сентиментальный», предметом насмешек Но теперь я отрекаюсь от тех из моих товарищей, между которыми господствует этот тон… Я твердо убежден в том, что Габриель мой двоюродный брат. Если ты, как первый наследник необъятного состояния дяди Гизберта, не захочешь выделить ему части, не надо, принудить тебя никто не может, потому что Габриель незаконное дитя… Но я в этом случае не стану придерживаться «ясных указаний» светского правосудия, а буду руководствоваться собственною совестью: я дам мальчику имя его отца и средства, приличные его положению, и усыновлю его.
Разрыв совершился, а также и отречение. Но изворотливый придворный, который в серьезных диспутах бывал очень задорен, умел, ввиду совершавшегося факта, противопоставить полнейшее наружное спокойствие, чтобы удержать за собою перевес.
— Тут могут быть только две причины, — сказал он холодно и резко, — или ты болен, — тут он порывистым движением указал на лоб, — или ты, как я уже давно догадываюсь, безвозвратно попался в сети красных кос; я предполагаю последнее — и это твое несчастье. Горе тебе, Рауль! Я знаю женщин этого сорта; слава Богу, они редки. От огненных волос и белоснежной кожи их исходит фосфорический огонь, как от русалок; своим дыханием они зажигают пламя, которое не умеют погасить… Они обладают сильным духом, но не пылкой душой. Их уста блещут красноречием, но их сердцу незнакомы безумие любви и страстная преданность женщины. Еще на земле ты будешь гореть вечным огнем, — вспомни мои слова!.. Посмотри, как ты бледнеешь…
— Я полагаю! Кровь останавливается в жилах, когда слышишь твои слова! Хотя, к сожалению, у меня не слишком чувствительное ухо, но тут каждое слово равняется пощечине… Должен ли я напомнить тебе о твоих сединах?
— Не беспокойся. Я хорошо знаю, что делаю и говорю. Я предостерегал тебя против мачехи моего внука. А теперь лелей ее на своем сердце, которое никогда не умело понимать набожно благочестивой, горячо любившей тебя моей дочери, Валерии!.. Относительно твоего нового protege — я говорю о мальчишке в индийском доме, — я не буду терять даром слов, это дело церкви. Душа и тело его составляют ее неотъемлемую собственность, и она сумеет ответить тебе, если ты осмелишься объявить на него свои права. Слава и честь Господу, которому она служит! С Его всесильной помощью она всегда побеждала непокорных, как отдельных лиц, так и целые нации; ты проиграешь, как и все те, которые вооружаются против нее и венчают ее слуг мученическим венцом. В конце концов мы все-таки одержим верх.
Он повернулся к Майнау спиной и хотел было идти, но на первом же шагу остановился и стукнул о паркет костылем.
— Ну, Лен, вы все еще не отдохнули? Не правда ли, на мягких шелковых креслах замка сидится очень покойно? — насмешливо проворчал он.
Ключница, с напряженным вниманием следившая за происходившею сценой, так увлеклась ею, что позабыла все, но, заслышав стук костыля, она испуганно вскочила.
— Поставьте мой завтрак на поднос, — приказал он, — и несите за мной в мой рабочий кабинет: я хочу быть один.
Он вышел. Костыль его стучал о паркет, а связка ключей у пояса Лен и посуда на серебряном подносе звенели ему в такт. Душа гофмаршала кипела гневом; женщина же, покорно и молча следовавшая за ним, трепетала от внутренней радости, а также и от негодования; охотнее всего она вылила бы этот шоколад под ноги этому желтому скелету во фраке, который осмелился так дурно отозваться о милом, чистом ангеле.
В ту минуту, когда за вышедшим захлопнулась дверь, Лиана, стоявшая все время в углублении окна, быстро подбежала к Майнау и, взяв его правую руку, поднесла ее к губам.
— Что делаешь ты. Лиана! — воскликнул он, отнимая руку. — Ты целуешь мою руку?
Но вдруг лицо его просветлело, он раскрыл объятия, и молодая женщина в первый раз добровольно прижалась к его груди.
Лео, бледный от удивления, стоял, скрестив за спиною руки; он, который всегда так свободно высказывал свое мнение, безмолвно смотрел теперь на эту необыкновенную сцену. Лиана с улыбкою притянула его к себе, и он полуревниво, полуласково обнял маленькими ручонками ее талию. Эти три прекрасные фигуры представляли группу, достойную служить олицетворением семейного счастья, полного мира и согласия.
— И все-таки мне завтра же придется расстаться с вами, — уныло сказал Майнау. — После всего, что произошло, ты не можешь оставаться здесь, Лиана, а я не могу оставить Шенверта, пока не будут решены поднятые вопросы и не окончится борьба.
— Я останусь с тобой, Майнау, — сказала она решительно; она знала, что его неминуемо ожидали ужасные открытия, а потому в эти тяжелые минуты ее присутствие было необходимо. — Ты говоришь о борьбе? И я должна оставить тебя одного? ..Я и здесь могу жить так же изолированно, как и в Волькерсгаузене; с гофмаршалом мне нет более надобности встречаться.
— Один раз тебе все-таки придется встретиться, — прервал он ее и с любовью поправил на лбу ее густые волосы. — Ты слышала, он собирается сегодня ко двору, «хотя бы даже пришлось ему ползти на четвереньках». И я поеду, но это в последний раз. Лиана; можешь ли ты преодолеть себя и поехать со мною, если я буду очень просить тебя о том?